Красный вал [Красный прибой] - Жозеф Рони-старший
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это довольно верно… Жоржетта и я, две дуры… — возразила Евлалия. — Даже нет больших дур, чем мы.
— О! мы, конечно, пороха не выдумаем, — поддержала Жоржетта.
Большая Евлалия приподняла юбку над своей ярко красной нижней юбочкой и, делая па, как она это видела в театре, заявила:
— Можно быть дурами, да, но не быть безобразнее, чем недотроги; вы должны были бы быть немножечко вежливее с нами.
Она провела пальцами по бороде Франсуа.
— Вот ваши "глазки" сверкают; я надеюсь, что вы не укусите нас.
Еще одно мгновение гнев стучал в висках агитатора, потом он, в свою очередь, начал смеяться немного хриплым смешком.
— Бедные, безмозглые сорванцы, вы рискуете жизнью из-за фантазии какой-нибудь каналии.
— Такова наша жизнь, — насмешливо возразила Евлалия. — Как же по-вашему нам ее устроить? Мама кончила больницей, получив за всю свою жизнь больше ударов, чем кусков хлеба. Она была честная, она хранила свою добродетель для папы… Что это ей помогло? Почему один мужчина дает больше счастья, чем десять?
Грустью затуманились большие глаза. Евлалия смутно постигала порядок, но ей были гораздо лучше известны разврат и пьянство, ложь и удары судьбы. Нежное сострадание заставило растрогаться Франсуа; он слишком хорошо знал, что соединившиеся в браке существа становятся врагами, изменяют друг другу. Долговязая девушка с глазами кобылы имела право спросить себя, что лучше: рыскать по диким степям, или заточить себя в каменные стены.
— Это вина капитализма, — пробормотал Ружмон.
Потом с нежностью проговорил:
— Это правда, что мир плохо устроен.
— Он не может быть иным, — вздохнула Евлалия, — я не знаю, думали ли вы это когда-нибудь, но мы все немножко сумасшедшие, и это, знаете ли, вполне естественно, так как нет ничего более безумного, чем сама жизнь…
— Да, невежество делает нас безумными, и нищета тоже. Невежество — это бедность мозга. Один и тот же взмах тряпки очистит общество и сознание.
Евлалия скривила рот; затем она высунула язык, он у нее был тонкий и свежий, но она его сейчас же спрятала, зная, что так не принято делать в приличном обществе.
— Всё дело в недостатке образованности, — настаивал он. — Головы набивают образованием, как выгребные ямы мусором.
— Не ваша ли Конфедерация труда всё это исправит? Вы думаете, я не слышала, как они болтают и обещают луну. Подите, вы…
— Разве вам никогда не говорили, что было время, когда женщины были рабынями мужчин? В то время людей продавали, как кроликов и кур… Если бы вы жили тогда, неужели бы вы считали сумасшедшими тех, кто восставал бы против этой гнусности?
— Я ничего не знаю. И вы тоже. Нам можно рассказывать все, что угодно, нас там не было.
Жоржетта исчезла. Стая голубей кружилась в воздухе. Ружмон вспомнил время, когда он не мог их видеть без вспышки радости. Как он любил шум их крыльев, их парение в небе и их возвращение, внезапное и загадочное. Ему приходилось держать их в руке, таких теплых, легких, бархатистых. И когда он их выпускал и они взлетали на небо победителями над тяжелой материей, тогда как он оставался пригвожденным к земле, он постигал жизнь более высокую и более тонкую, чем жизнь человека.
— Вы смотрите на голубей, — прошептала Евлалия, — это мило, это весело, скажите, будут "аэропланы"?
Она стала рядом, охваченная внезапным влечением к шелковистой бороде и искренним глазам. Ее волосы касались шеи Франсуа.
Ее сумасшедшие глаза стали более нежными, почти серьезными; она находилась во власти инстинкта, случая и обстоятельства; воздух был насыщен сладострастием, тревогой, мрачным электричеством назревающей грозы.
Ружмон дал себя застигнуть врасплох. Его рука поднялась к талии молодой девушки. Ему достаточно было повернуть голову, и губы его встретили рот, пахнувший мятой, рот, который ответил ему на его поцелуи.
Евлалия, немного бледная, взволнованная, прижалась грудью к плечу Франсуа, прошептала:
— Я не смела.
Видя, что Жоржетта еще не возвращается, она снова протянула губы. Тепло женского тела проникало сквозь корсаж. Чувство, овладевшее им, было тем более восхитительным, что оно захватило его внезапно; Евлалия была сверкающей мишурой вечности. В ней олицетворялась вся неожиданность мимолетного приключения, она была совершенно незнакомой и, вместе с тем, близко знакомой, в ней было всё неверное: темный инстинкт, свежее тело, красивые глаза и возбуждение, заражающее самца. Она любила на час, на день, на месяц…
И когда он спросил:
— Хотите вы увидеться еще… у потайного выхода из укреплений?
Она засмеялась насмешливо, радостно и торжествующе:
— Я приду без Жоржетты…
Жоржетта, державшая в руках букет из лютиков, зверобоя и одуванчиков, образовавших симфонию желтого, была тоже истомлена негой дня; ее длинные и лукавые глаза заморгали, когда она появилась перед Евлалией. Увидев ее трепещущей от страсти, малютка издала лукавый свист, в котором был, однако, оттенок горечи. Ее чувственность возбуждалась от чувственного возбуждения других, она смутно жаждала любви. Одиночество сразу обрушилось на нее; Евлалия отсутствовала, она была далеко, в стране безумцев, и Франсуа тоже. Он четверть часа тому назад, может быть, предпочел бы ее, Жоржетту, а теперь приключение прошло мимо нее…
Жоржетта спрятала лицо в золотой букет, веселость возвращалась к ней вместе с беззаботностью и благожелательной апатией. Зная, что прибегнут к хитрости, чтобы ее удалить, она сама предпочла удалиться.
— Я не нашла трилистника с четырьмя листьями, — вскричала она, — а я его хочу найти, это мое счастье. Но только вы не станете меня ждать: это будет слишком долго…
— Мы скоро увидимся, — поспешно отвечала Евлалия.
— Да, завтра. Постарайся не наделать себе ребят, моя старушка.
Она убежала. Легкий пепел меланхолии упал на сердце Франсуа. Но Евлалия сказала ему на ухо:
— Послушайте. Мы пойдем туда вниз?
Она показала на горизонт, на облака, на окрестную местность. Ее алый рот требовал ответа. Все перевернулось в Ружмоне: опьяняющий напиток любви изменял цвета и контуры, и казалось необходимым одно: отдаться тирании этой девушки. С легким вздохом он решил изменить своим принципам.
— Где хотите, — сказал он.
Она хотела, она знала. Жить сверкающим мгновением и презирать будущее… Существовало только настоящее; будущее для ее маленькой, нетерпеливой души существовало не в большей степени, чем для души собаки или курицы.
Сначала Евлалия вела себя скромно. Ее легкий шаг ускорялся по мере приближения к месту радости. Когда горизонт открылся над батистом облаков, у нее вырвался вздох облегчения, она увлекла Ружмона на тропинку, всю заросшую полевыми цветами… Земля была влажной, встречались красные слизняки, маленькие прыгающие лягушки, жужелицы, кузнечики… Славка летала между розами, черный дрозд появился в своем костюме профессора, и дикая банда ворон выделялась на меловой белизне большого облака.
— Как хорошо… Как хорошо… — ворковала Евлалия, — какая радость жить.
Она обвила свои гибкие руки вокруг шеи Франсуа, ее маленькие груди вздымались, слышно было, как бьется ее сердце. И, лаская глаза молодого человека прикосновением волос, она опьяняла его пламенными поцелуями. Он терял голову больше, чем она, подчиняясь тем инстинктам, которые создают тайну:
— Ты меня околдовал, — шептала она… — И я сама этого не знала. Теперь я это отлично понимаю. Это твои глаза… твои глаза мальчишка… и, может быть, еще твой голос… но, знаешь, не твои мысли… мысли — это холод, это печаль, это одуряет… а я их не люблю. Я убегала от тебя, как только слышала твои проповеди…
Он держал девушку за талию, у нее было крепкое тело и гибкие мускулы.
— Видишь, — сказала она, показывая на заросший диким виноградом кабачок, — там можно пообедать. Это удобное местечко. Благодаря закрытому балкону, можно чувствовать себя, как дома.
Она повела Ружмона через огород и поле роз. Несколько рабочих в запачканных гипсом блузах и штанах, измазанных землей, сидели перед трактиром, попивая абсент.
Гостиница, грубо построенная из дерева, кирпича, мелового камня и песчаника, покрытая одновременно и черепицей и драницей, имела закрытую террасу, заросшую виноградом и глициниями. Видна была столовая и кухня, вся залитая пламенем горевшего в плите бука.
К ним подошел лакей с подвязанной щекой, с салфеткой, залитой вином. У него были глаза сыщика и шута, облупленный нос, и он улыбался с видом человека, понимающего, в чем дело.
— Мы хотим пообедать, — заявила Евлалия.
Лакей одобрил ее кругообразным жестом и обратился к Франсуа:
— В зале? Или, может быть, вы желаете отдельный кабинет?
— Да.
— О, только с балконом, — проговорила девушка.